[23.04.1999, 19:36:12]
Дмитрий Шушарин, <dsh@centertv.ru> Автора!
В некоторых статьях Андрея Немзера содержится весьма серьезное предостережение: четвертая глава "Дара" не отражает ни всей полноты взглядов Набокова на Чернышевского и русскую литературу прошлого века. Скажу больше, именно к Чернышевскому эта глава, может быть, имеет наименьшее отношение.
Можно трактовать эту главу и так, как предложил Борис Носик, усмотревший в набоковском Чернышевском антипода Пушкина. Антипода абсолютного, добавлю я, - этического и эстетического. Креативная личность, ищущая оправдания креативности вне ее самой, то есть вне свободного диалога с Богом, вне ремесла, неизбежно губит ремесло.
Пушкиноцентризм в толковании русской литературы раздражает многих, но он оправдан потому, что Пушкин явил законченную, творчески и биографически совершенную, полностью реализованную концепцию авторского бытования в культуре. Все сделанное им - феномен авторской культуры, свободной от общих мест. И слова Набокова: "быть русским - это значит любить Пушкина", весьма точны. Поскольку Пушкин был первым, кто соединил самосознание личностное и национальное, нашел адекватные способы его языкового выражения. Потому Россия и в самом деле "Пушкинский дом без его курчавого постояльца".
Дом этот оказался во власти людей безродных - не космополитов, но разночинцев. И наиболее безродным из них стал человек происхождения самого аристократического.
Граф Толстой довел до исторического и логического завершения кризис самоидентификации русского литератора (после Пушкина). Невозможность самооправдания литературой и в литературе было наиболее заметным явлением, но ведь по существу это был частный случай невозможности самооправдания ремеслом и в ремесле. Толстой завершил кризис так называемой великой русской литературы полным отрицанием литературы и искусства вообще.
И это естественное следствие того, что литература трактовалась (и Писаревым, и Достоевским) как некое универсальное знание, как главная часть общественной и культурной жизни, как средство переустройства общества. Между тем так называемой великой русской литературы, какой она была до Чехова, Набокова и Шаламова, уже нет. Есть просто русская литература, от причастности к которой отказался, в частности, Солженицын, попытавшись возродить традиции литературного учительства, воспроизведя те общие места русской культуры, которые давно уже освоены социалистическим реализмом - наследником именно великой, а не просто русской литературы.
Все ж таки не зря Набоков противопоставил "совжаргон и солжурнализм" "романтической и точной русской прозе". И не то к удивлению, не то к радости своего блестящего русского биографа Бориса Носика нисколько его не смутили "комиссары в пыльных шлемах" в "солдатских частушках безвестного русского гения".
Все дело в нетождественности автора и произведения, рефлексии и творчества, декларации и смысла, общественной позиции и места в культуре. Но именно на отождествлении этих понятий и формировался тот образ мышления и стиль речи, тот язык, который и можно назвать культурным разночинством. И произведенное превращение великой русской литературы в социалистический реализм - лишь часть того, что оно сделало со всей русской нацией.
Ответом соцреализму был и остается принцип "искусство для искусства", в частности понимание литературы, по словам Набокова, как феномена языка, а не идей. Такое понимание превращает ее в значимую часть общественной жизни - часть автономную, независимую, занятую созданием новых ценностей, которые, даже будучи не всегда вербально истолковываемы, тем не менее принимаются обществом. Если, конечно, понимать под "языком" не только знание грамматики и стилистические особенности писателя, но и (прежде всего) его modus vivendi в рамках культурной традиции, его личностную самоидентификацию относительно его профессионального самоопределения.
Но такое понимание искусства, в частности литературы, возможно лишь при условии, что отношения между творцом и творимым, между ремесленником и ремеслом трактуются в духе новоевропейской христианской этики. Другими словами, это новоевропейское понимание человека и труда, отношений между Богом и человеком.
В трактовке этих проблем содержится метод, позволяющий приблизиться к решению проблемы реализма и реалистического искусства, того самого "эстетического отношения искусства к действительности", которое не имеет и не может иметь адекватного толкования в рамках агрессивно-атеистической парадигмы.
И тема эта выходит за рамки собственно литературоведческие, поскольку самоопределение личности в русской литературе, в русской культуре имеет значение для национального самосознания. Нация и общество могут осознать личность как субъект истории не ранее, чем она будет осознана как субъект культуры теми, на ком лежит ответственность за культурное развитие нации. Подчеркиваю: речь не идет о проповедническом решении вопроса. Речь идет о самоидентификации креативной личности, создающей культурный прецедент.
Разговор же именно о реализме зашел потому, что эта проблема не только не решенная, но и не решаемая. Ее как бы нет, поскольку методика ее решения "от текста" явно несостоятельна, а методика решения "от автора", "от личности", "от производителя", не "от произведения" требует выхода за пределы атеистической парадигмы.
Не в "отражении действительности" реализм как явление культуры зрелого Нового времени. А в авторском отчуждении от произведения, в нетождественности автора тексту, в особости, одиночестве креативной личности внутри традиции и в традиционности, но не корпоративности критериев оценки сделанного. Такое понимание авторства влечет за собой и признание объективного бытия мира, то есть его реальности. "Симулятивность современного социального пространства" и прочие левые по своему происхождению штучки - это всего лишь очередной бунт против персонализации авторства и креативности, принявший формы их абсолютизации. Но "мятеж не может кончиться удачей".
Сомнения в онтологическом статусе окружающего, покушение на границы меж творением конкретного автора и тем, что его окружает, - это еще одна попытка придать креативности внеповседневный характер. Признание же бытия мира и событийности происходящего в нем исключает какие-либо формы воздействия на мир, кроме собственно профессиональных - художник и мыслитель не может быть ни демиургом, ни магом, ни медиумом. Преодолевается соблазн прямого действия, учительства, руководства обустройством мира. Ведь все это компенсирует недостаток уверенности в себе как со-творце мира, со-труднике Богу исключительно вследствие своей профессиональной деятельности, своей художнической и мыслительной креативности.
Реализм есть форма социализации рефлексии личности как субъекта культуры, а не как совокупности общественных отношений и культурных связей. Но при этом личность должна трактоваться как фундаментальная надкультурная ценность, что возможно, повторю еще раз, лишь в иудео-христианской традиции.
Таким образом, реализм является феноменом культуры зрелого Нового времени, противостоящим как традиционным формам отношений личности с культурой, так и тем течениям, которые, присвоив себе название модернистских, весьма часто оказываются атавистическими.
Что касается соцреализма, то он описывается словами Андрея Битова о Горьком, который дал этому "методу" "ряд лозунгов, собственную фигуру и ряд образчиков нового писательского поведения". Собственно, к "поведению" соцреализм и сводился. И в этом отношении от был прямым продолжением великой русской литературы, сделавшей главным критерием оценки писателя его социальное поведение, а уж потом интересовавшейся качеством его произведений.
Совсем другое дело - понимание литературы как общественно-значимого частного дела. В XX веке к такому пониманию пришел человек, не имевший советского опыта, - Владимир Набоков и человек, никакого другого опыта, кроме колымского, не имевший - Варлам Шаламов, чье место в русской литературы и русской мысли до сих пор адекватно не оценено. Единственным исключением являются работы покойного Юлия Шрейдера о нем.
Впрочем, свой опыт автор "Колымских рассказов" не считал сколь-нибудь полезным - для него это было потерянное время, развращающее страдание.
"Опыт гуманистической русской литературы привел к кровавым казням двадцатого столетия перед моими глазами". "Крах ее гуманистических идей, историческое преступление, приведшее к сталинским лагерям, к печам Освенцима, доказали, что искусство и литература - нуль". Однако человек, признавший все это, вошел в историю русской литературы как выдающийся прозаик.
"Каждый писатель отражает время - но не путем изображения виденного на пути, а познанием с помощью самого чувствительного в мире инструмента - собственной души, собственной личности. Отношение, ощущение дает в руки писателя безошибочный ориентир. Это не ориентир для читателя, вернее, не обязательный ориентир. Но для самого писателя - его радар устроен в его собственной душе. Чем обусловлен этот радар, какие технические претензии и особенности имеет этот инструмент - не важно. Важно, что это не иллюстративный отклик на события, а живое участие в живой жизни...
Ведь радар - это активное вмешательство в жизнь, а не только отражение жизни".
Парадокс отхода от традиций великой русской литературы в том, что влияние писателя на жизнь усиливается. Но это влияние креативной личности, а не члена писательского ордена. И влияние гораздо более опосредованное и пролонгированное, нежели то, которое стремились оказать на ход событий Толстой, Достоевский и Солженицын. Поскольку это влияние писательское.
Шаламов признавал возможность влияния неписательского, человеческого, непосредственного. Влияние же профессиональное, подчеркивал он, начинается с поиска формы и с осознанной борьбы с влиянием на писателя его литературных предшественников и современников. То есть с осознания авторства как одиночества в традиции.
Набоков выбрал, как и Шаламов, одиночество в традиции - естественное положение для человека авторской культуры. Того же самого, то есть осмысленного авторства, требует и цивилизационная креативность.
Разночинское размывание авторского аристократизма русская культура могла остановить, да и, как показывает пример Набокова, остановила. Не удалось оказать сопротивления антицивилизационному началу разночинства.
Уверен, что в следующем веке будет прочитаны и Набоков, и Шаламов. Да и Пушкин тоже. Не все ж юбилеить.
И может быть, к лучшему, что набоковская годовщина проходит тихо и без попсы. Сто лет слишком мало для того, чтобы приблизиться к нему.
|